next up previous
Next: Глава II. Русские мальчики Up: ЛИСТЬЯ МОСКОВСКОЙ ОСЕНИ Previous: Вместо предисловия

Глава I. Ленинградская история

Итак, Владимир Дмитреевич, в двенадцатом часу осеннней московской ночи стоял на распутье между тремя (по крайней мере) женщинами. До одной было минут десять хотьбы, до другой - с полчаса на метро , а до третьей - семь сотен километров с Ленинградского вокзала. Стоял и размышлял - куда же ему податься. Машину он оставил дома, что случалось крайне редко и только в связи, как и в этом случае, с празднованием в гостях. Празднование было почти официальным, по работе, и без особых новых людей. Вырвавшись как можно раньше с одной из своих сотрудниц, проводил ее до дому, и несолоно хлебавши, очутился среди ночной Москвы. У него было еще время, и он остановился, раздумывая, куда же ему податься, чтобы как-то достойно завершить этот день. У него был выбор и даже слишком широкий: три женщины, ожидавшие его, кто месяц, кто год, а кто и десять лет, к тому же вполне свободные, и с удовольствием принявшие его в любое время суток. Конечно, больше всего его тянуло в Ленинград, т.е. теперь опять в Петербург, потомучто у него там было самое свежее и неизведанное знакомство. Но, во-первых, было уже поздно и нужно было ехать в ночь, и, следовательно, к утру он проспится и, не дай бог, раздумает идти в гости, или еще хуже: он пойдет, а ее не окажется на месте, и тогда он потеряет целый день в холодном осеннем городе, а, представив себя одного там, он сразу отверг эту идею. Впрочем, не сразу.

Это было его последнее увлечение, на которое он слишком много поставил и которое он всячески оберегал от обыденности и привыкания. Правда, начало у этой истории оказалось страшно запутанным, к чему он и сам приложил немало усилий. Наверное, специально все запутывал, как будто боялся, что все окажется гораздо банальнее, и его увлечение слишком быстро пройдет. Да, он уже страдал от быстротечности, потому что все-таки еще помнил из более ранних лет, - должно же быть что-то постоянное, настоящее, не так быстро проходящее, как это часто у него было. Можно сказать, эта Ленинградская история была для него краеугольной. Настолько краеугольной, что первое время, как это не смешно, хранил верность этой женщине, иногда просто стоически, умерщвляя в себе всякие плотские желания. О ней, об этой женщине, он узнал несколько лет назад, видел где-то ее мельком и в соответствии со воей впечатлительной натурой, ею очаровался. Но, к несчастью, тогда все было сложно и запутанно, причем настолько, что всякое немедленное знакомство затянуло бы его в такое болото, из которого даже рожек его разглядеть было совершенно нельзя. Т.е. запутал то он все конечно сам, потому что тут была замешена другая женщина, как-то с нею знакомая, и с ней, с этой женщиной, был такой клубок, даже как бы была тюрьма какая-то или пыточная. Быть может, он тогда впервые испытал то, что называется, самую отвратительную страсть, когда сходятся с человеком, даже иногда ненавидя его. Да, именно, ненавидя, и сам был всегда после себе же отвратителен, и тем не менее, проходило время и ему снова хотелось ее видеть, снова испытывать острую, почти режущую ненависть и к себе, и к ней. Но большо всего его удручало в той истории, что мучился только он один. Да они вместе грешили, и он был вдвойне нечестен. Ведь ходил к ней часто не только без любви, но и просто без теплого чувства. И касалось это еще одного лица, перед которым, в сущности, и происходил весь обман, и перед которым ему было всегда тяжело находиться, а ей - хоть бы хны? Правда, она говорила, что любит, и что, следовательно, их связь совершенна чиста и оправдана, а того, другого, просто уважает, но себя виноватой не считает, потому что любовь - это счастье, а отсутствие любви - горе, и, следовательно, ею все можно оправдать. Но он-то чем мог оправдаться? Следует сказать, Владимир Дмитриевич, несмотря на всю свою низкую распущенность, все-таки еще старался держать некоторые рамки и старался не попадать в ситуацию, в которой кому-нибудь можно было причинить боль. Тем не менее не только попал, но и никак не мог из нее выкрутиться. Вот тогда он и задумал комбинацию с Ленинградом, полагая, что новое Ленинградское знакомство совершенно его вытащит из зловонного болота. И не только это одно. Здесь, к сожалению, отмечались не только благородный порыв к светлому и чистому, но еще и, быть может, впервые проснувшееся в этом незлопамятном человеке чувство мести. Т.е., конечно, здесь была особая смесь: и страсть к неизведанному, и благородный порыв к новой, настоящей, любви, и, наконец, как бесплатное приложение, как полезное к приятному, - месть той женщине. И однажды он решил окончательно нагрянуть в Ленинград и только ждал подходящего повода. И момент наступил, во-первых, выяснилось, что там все чисто, в смысле всяких сопутствующих семейных факторов, во-вторых, наконец, у него появился тот конкретный адрес в виде телефона и, в-третьих, сама предыдущая история дошла до такого кошмара, что ему стало больше невмочь.

Бесконечно долгие восемь часов, которые он гнал на своем авто, были заполнены целиком тем старым очарованием, произведенным искомым предметом несколько лет назад. Совершенно очевидно, Владимир Дмитриевич при всем своем рационалистическом складе ума, был самым настоящим романтиком и даже мечтателем. Ведь он, еще не зная ее, уже почти любил их будущее совместное счастье, да еще где? В Ленинграде, в городе, который он просто боготворил (как и я), в том самом призрачном месте, где сам Бог велел поселиться всем настоящим мечтателям, где бродят вечные тени белых ночей, где... Эх, да что там говорить, ведь и у меня самого, при одном только упоминании о нем, сердце сжимается от сладостной тоски - ведь я человек литературный. Кроме всего прочего, сама ленинградская женщина, назовем ее все-таки как-то по-другому, чем в жизни, ну, например, Надя, как в том прелестном фильме Рязанова, была не только очаровательна, а даже красива. А красивых женщин Владимир Дмитриевич всегда боялся. Да, как ни странно это звучит, как не противоречит это его буйному расписанию жизни, красота производила на него настолько гнетущее, настолько тормозящее действие, что он превращался тут же из "аля" Казановы или Дон Жуана в обычного мелкого слабохарактерного человека. Пошло это откуда-то из детства, из больного, неразвитого детствв, где он постоянно терпел неудачи от прекрасного пола. Впрочем, здесь вопрос, конечно, относительный, потому что всякая женщина по-своему красива, но и то верно, что у таких, как Владимир Дмитриевич мужчин, все красивые женщины впереди, а позади - одно лишь только доброе воспоминание. Тем не менее, может быть, именно в случае с Надей, я как раз и ошибаюсь, потому что и я ее видел однажды мельком и могу засвидетельствовать полную грациозность всей ее фигуры, что называется, до самых кончиков ногтей. Во всяком случае, и мое сердце дрогнуло неким сожалением, и здесь, я вполне разделяю нервное возбуждение Владимира Дмитриевича.

Все должно быть необычно, думал Владимир, вдавливая поглубже педаль газа, все будет сначала и навсегда, и он наконец переродится. Некоторая щекотливость момента, ведь они почти незнакомы, а она, наоборот, в некоторой связи с предыдущим предметом, даже слегка распаляла его чувства, и на подезде к северной Пальмире, у него даже перхватило дыхание. Все было неизвестно: и ее реакция, и ее реальное положение, оно ведь могло поменяться, как это часто бывает у красивых женщин, да и главное, кем он собственно может ей представиться? Владимир Дмитриевич не был особенно смелым или отчаянным человеком, и то с каким спортивным азартом он набирал ее номер телефона, лишь подчеркивало крайнюю безысходность его жизненной ситуации.

Здесь я сомневаюсь, не вернуться ли нам обратно в полуночную Москву к размышляющему нашему, пардон, моему герою, или же в подробностях описать ту его романтическую попытку? Пожалуй, все-таки опишу, но, конечно, не из пристрастия к любовным похождениям, ей Богу, нет у меня и малейшего желания терять время на описание всех приключений Владимира Дмитриевича, а только из особой важности той самой ленинградской истории, тем более, самой что ни на есть свежайшей и далеко еще неокончившейся. Кроме того, уж очень я люблю этот наш северный бриллиант, и обойтись без упоминания о нем, никогда не мог и сейчас не буду. Ведь я видел многое - полмира, можно сказать, и в Париже бывал, и в Лондоне, и в Риме, да вообще - во всех культурных столицах, а настаиваю на том, что лучшего, чем Петербург, города нет. И здесь я совершенно не смущаюсь своей неоригинальностью, а просто преклоняю голову и еще раз готов написать о Петербурге, вслед за сотнями других очарованных людей и даже вслед за одним своим другим романом, где не то что - глава, а целая треть книги вскрывает сей туманный призрачный город с неожиданной стороны. Я и просто люблю здесь бывать, потому что здесь - та самая Россия, которая остается неизменной и видна даже из-за границы. Здесь дух и идея, и, конечно,- самая настоящая тайна.

Он позвонил и как-то невнятно представился, тут же быстро стал врать про какую-то посылку или подарок, и что нужно обязательно передать. К его приятному изумлению, его вспомнили, но выяснилось, что на самом деле она - не в Ленинграде, а где-то у черта на куличках, и они долго договаривались о месте встречи. Конечно, Владимир Дмитриевич расстроился, потому что их встречу ожидал и рисовал в своем воображении где-нибудь на берегах Невы, у Медного всадника, например, или на Аничковом мосту, или на Дворцовой площади. Но расстройство вскоре отошло на второй план. По пути заскочил в книжный магазин, купил понравившуюся книгу, и попросил красиво завернуть, потом подумал о цветах и решил, что это уже будет слишком для первого раза. Итак, он спешил - не дай Бог разминуться или опоздать. Его, правда, насторожил ее немного подрагивающий, чуть простуженный голос, да еще то, что она пыталась поподробнее выявить его приметы, так как он совершенно может ее не узнать. Здесь, правда, все легко решилось: его серебристый авто трудно было перепутать в серой нашей отечественной массе.

Он опоздал почти на час. Тем не менее, время от времени, заглядывал в зеркало заднего вида, откуда только и мог появиться живой человек. Он уже начал впадать в некоторое скучное состояние, когда вдруг щелкнул замок и в распахнутом пространстве появилась она. Владимира Дмитриевича словно обожгло. В первый момент ему даже показалось, что эта женщина пьяна. Он прямо-таки оцепенел от пропасти, которая пролегла между ее романтическим образом и теперешним обликом. Да, она изменилась. И даже не в смысле какой-либо дряблости лет, ведь прошло всего-то года два, а в смысле смысла. Особенно - глаза. Это были глаза обычной уличной девки. Он просто оторопел. Да-с, приехали, прошептал он просебя, и, вспоминая нечто очень важное, о чем мы пока еще не говорили, но, что неотступно преследовало его последние годы, и о чем непременно дальше пойдет речь. Все замешательство длилось какую-то короткую сегунду, за которую он краем глаза успел разглядеть безупречные ноги, слабо скрываемые кожаной миниюбкой. Как же так можно было обмануться, чуть не вскрикнула раненная душа нашего героя. Да и что она с собой-то сделала, в его внутреннем голосе даже промелькнула какая-то детская обида.

- Привет, ты меня не узнал? - она скорее утверждала, чем спрашивала.

Владимира Дмитриевича еще дальше занесло в тоску от этого "ты" и от ее, несоответствующего мечтаниям, образа. Но надо как-то спасать ситуацию и, уж во всяком случае, не выдать полнейшей прострации. Он что-то промямлил о том, что вовсе нет, что он просто опоздал и уже не надеялся и от неожиданности слегка растерялся, и снова посмотрел в ее бессмысленные или , во всяком случае, несоответствующие его стандарту глаза.

Здесь, опять-таки, я позволю себе отвлечься и порассуждать немного о стандартах. Конечно, такое сухое, казенное слово появилось здесь по инерции и означает лишь то, что у Владимира Дмитриевича, как впрочем и у меня, есть глубокое убеждение: глаза должны быть у человека не пустые, а означающие, хотя бы, например, как у собаки. Здесь у нас с ним, правда, часто спор выходил, потому что про собак это уже он добавлял, а я, как человек литературный, настаивал на уме и доброте. И все-таки сейчас я даже думаю, что насчет собак Владимир Дмитриевич не зря упоминал, потому что тут как-то с умом все не очень связанно. Ведь посмотрите в детские глаза, они намного умнее, чем у многих взрослых людей, они какие-то все красивые, понимающие. Для меня это, например, явный пародокс: если означающий взгляд есть следствие ума и работы души, то отчего мы его замечаем чуть ли не у младенцев или даже у некоторых животных, но с другой стороны, сплошь и рядом люди взрослые, нажившие впечатлений, попадаются с совершенно рыбьими глазами. Черт его знает, неужели же изначально богом дается человеку ум и доброта буквально со дня рождения, а потом он усиленной гимнастикой и всяческим шейпингом (об этом, кстати, пойдет речь и дальше) вытравляет из себя все это в окружающее пространство? Загадка совершенно неразрешенная даже в наших долгих с Владимиром Дмитреивечем спорах. Кстати, американцы и, в особенности, американки, почти сплошь с рыбьими глазами. Отчего? Ведь посмотрите на любую старую картину, хотя бы на икону, ведь и тысячу лет назад родное выражение находишь, а тут просто - какие-то инопланетяне. Мне лично, в смысле глаз, ближе всего рембрандтовские старики да его автопортреты. Эх, сколько же там читается всякого. Особенно я вспоминаю два его автопортрета в Нью-Йорке (тоже поди ж Америка - и куда они там смотрят?) рядышком висят: на одном господину Рембрандту двадцать восемь лет, а на другом - пятьдесят восемь, тридцать лет разница, и вся она в глазах светится, и видно, сколько он все-таки понял о жизни, и до того поражаешься, что тянет разговаривать с таким человеком. А с рыбьим глазом разве поговоришь?

Владимир Дмитриевич опять украдкой взглянул в ее глаза, будто надеясь на чудо, но чуда не происходило, и он с ужасом вспомнил о книге, которую ему, якобы, нужно передать. Это было, кажется, что-то серьезное, да ведь точно, это была Франсуаза Саган. "Немного солнца в холодной воде", - прошептал про себя Владимир Дмитриевич,- совсем немножко.

Она спросила о посылке, и он как-то преувеличенно резко махнул на пакет, лежавший на заднем сиденьи. Нужно было что-то решать, отдать книгу и, визжа резиной, - поскорее прочь из этого неудобного положения, или...

-Что там? - она спросила и потянулась за свертком. Но Владимир Дмитриевич хмыкнул что-то вроде "потом".

-А давайте прокатимся, я никогда не ездила на такой шикарной машине.

Да нет, кажется, она этого вовсе и не говорила, а только оторопела от его "потом". Когда это интересно потом, и после чего потом? И он согласился, просто чтобы выиграть время. К тому же ее неотразимые коленки то и дело мелькали чуть ли не у самого его носа.

Короче, они поехали в случайном направлении, и она восхищенно вскрикивала на неровностях дороги, а он, не зная о чем говорить, отделывался междометиями, лихорадочно пытаясь отыскать выход из сложившегося положения, и, так и не найдя, окончательно замолк. Когда вернулись, и надо было расставаться, она замерла на минуту, будто ей не хотелось просто так уходить и спросила, что там за посылка.

-Книга? - хохотнула она,- Да с чего это вдруг она мне книгу?

Он пожал плечами, как бы равнодушно, мол, откуда мне знать, а на самом-то деле он, опытный жук, почувствовал ее нежелание просто так уходить, и черт его дернул тогда спросить, не надо ли чего передать обратно. Она сказала, что, конечно, можно было бы, а, впрочем, кроме привета между ними ничего и не принято было, и что времени что-либо купить совершенно нет, потому что завтра рано утром на работу в Ленинград, и что сюда она просто приезжала к дочке, и он ее застал лишь по чистой случайности. Тут он сообразил, что в ленинградской квартире совершенно никого нет, и что, в конце концов, черт с ним, хоть так, да лучше, чем никак, и предложил ей свои услуги, мол, он не только ее может захватить в город, да еще она могла бы взять кое-что из вещей, потяжелее, ведь на машине, конечно, удобнее, а ему все равно туда возвращаться, да и ей с утра к работе ближе будет.

Она просто и быстро согласилась, и через какой-нибудь часок они уже сидели в ее ленинградской комнате, в самой типичной каморке, из тех, которые в революционное время были нарезаны в огромных квартирах Васильевского острова. Ах, эти ленинградские коммуналки, не могу обойти их, до того они все литературны. Я их много повидал, и, сидя там, всегда представлял далекое прошлое, каких-нибудь титулярных советников, а чаще всего книжных людей: Свидригайловых, Башмачкиных, или еще более ранних, из пушкинской эпохи. Но вот, что я открыл однажды, может быть мы еще дальше к этому вернемся. ( Я, как тот докладчик, все обещаю вернуться к чему-нибудь, а потом, конечно, надую, а, впрочем, как раз вовсе нет, и не только вернусь потом вопросу, но и там епрошлое вспомним и поговорим о начале - ведь я ужас как не люблю прямолинейных рассказов, таких знаете ли плоских, без памяти что-ли. Ведь жизнь сложная штука, тем более уже прожитая, в ней все как-то завязано, переплетено, и прошлое, и настоящее, и будущее, и все вместе живет, и друг за дружку цепляется, и друг дружку объясняет.) Да, открыл странную-престранную вещь, что этот самый петербургский дух, эти каморки и застенки, это самое подполье, вовсе оно не связано с доходными домами и с девятнадцатым веком, да и вообще, с какой-нибудь архитектурой. Все это въелось, вросло в особую петербургскую душу, в самих его обитателей. Честно слово, я видел в Ленинграде квартиры в наших современных хрущевских постройках, точь в точь как те самые каморки, и клетки - сплошь покрытые отшельничьим слоем. И люди живут в них также совершенно выдуманной, нереальной жизнью, и, словно их вообще мало волнует там панели или кариотиды, и, вопреки всякому нашествию двадцатого века, не подчиняются, а нооборот, упрямо гнут свою вековую линию. Да вы почитайте главу "Мироедовский поцелуй", она, хоть еще и не написана, но обязательно уже будет.

Надя предложила вначале что-нибудь поесть, но Владимир Дмитриевич, несмотря на ужасающий с дороги голод, отказался, ведь он всего-то зашел на чашку кофе, и слава богу, потому что поесть дома была жареная рыба, в количестве одна штука, запасенная хозяйкой на завтрашний рабочий обед. Так что пришлось довольствоваться кофе, и пока он готовился, гость рассматривал прекрасный керамический изразец печного бока, вылезавшего из угла комуналки и исчезавшего, в основном, в других смежных комнатах. Потом они пили кофе, и она рассказывала про свои ежедневные заботы простым понятным языком и, как отметил с удивлением гость, откровенно, как будто он был ее давним знакомым, ну, конечно, без всяких личных подробностей, но вполне доверительно, как старому надежному другу. Да и он уже как-то разговорился, не заметив, как быстро был преодолен барьер отчуждения, всегда томивший его при новых знакомствах. Это было действительно необычно, потому что виделись они всего один разок, и то мельком, а уже беседовали вполне дружески, просто и без стеснения. Вот только его обман не давал ему покоя, и на фоне ее наивной открытости, все более и более тяготил его душу. В какой-то момент он даже перестал ее слушать, они уже о чем-то шутили, и она добродушно смеялась, а он занялся решением все той же проблемы: что же дальше? Допить кофе и уйти навсегда, или открыться? Ведь обман все равно выяснится. Да это бог с ним, если ему все равно не возвращаться, а если возвращаться? В полумраке спустившейся петербургской ночи, а был уже первый ее час, ее лицо почти не просматривалось, но голос и манера разговора вернули Владимиру Дмитриевичу утреннее романтическое настроение.

-Как это легко некоторые люди в жизни поддаются обману, - вдруг почти что брякнул Владимир Дмитриевич.

-Обману? - она еще не поняла совершенно ничего и переспросила, будто прослушала.

Это откровенное недоумение на секунду вернуло его в реальную комбинацию, и он покраснел и чуть было не пошел на попятный, но потом все-таки решился:

-Да, обману, ведь я тебя обманул днем с этой передачей, я сам купил эту книгу на Невском, а никакой передачи не было.

Началась такая отвратительная пауза, которой больше всего боялся Владимир Дмитриевич, ведь он может быть впервые в жизни поставил другого человека в неудобное положение, а всегда считал, что на это неспособен вовсе или, во всяком случае, специально, в здравом уме и по размышлении. Конечно, со злости или в возбуждении такое могло произойти, но это, нечаяно, импульсивно, а тут ведь все было ясно еще час и два назад, и, следовательно, все было продуктом холодного размышления. Сейчас он бы сам рад поменяться с нею местами, потому что бывал иногда в таких положениях при общении с людьми злыми и глупыми и всегда жалел их и испытывал неудобство, а вдруг они все-таки начнут мучиться от нанесенной другому существу обиды. Но ведь и не признаться и проджолжать так дальше он уже совершенно не мог, потому что слишком уж она с ним откровенничала.

Наконец пауза кончилась и раздался ее смех.

-Ха, так ты все наврал мне с этой книгой, а я, дура, уши развесила и всему поверила, - она продолжала звонко смеяться, - Ай-яй, вот мне наука...

Смех ее был вовсе не отчаянный и не горький, а какой-то светлый, откровенный. Да, так могут смеяться над собой только люди достаточно умные и добрые. Владимир Дмитриевич даже сам стал улыбаться и даже, кажется, в такт издал какой-то ухающий звук, и они оба уже хохотали над своим положением. Впрочем, потихоньку все смолкло, и Надя как-то пристально посмотрела на него и серьезно сказала:

-Так я тебе понравилась, и ты приехал из-за меня.

Он что-то промямлил в ответ.

-А когда увидел меня -то расстроился, ты ведь не ожидал меня увидеть такой, я сильно изменилась за эти два года, да и то впечатление, наверное, было обманчивым. Я совсем не та, которую ты искал.

Он неубедительно начал протестовать, а она, конечно, не поверила.

-Ты умный, я знаю, а я - глупая дурочка, что ж тут поделаешь.

На том остановилась и, видно войдя в его полжение, больше не говорила правды, а налила еще кофе, и они пили молча, пока хозяйка не стала посматривать на часы. Черт побери, вот тут Владимиру Дмитриевичу, после такого намека, стало не по себе и уж очень не хотелось уходить и, особенно, от ее прямой, без виляний, речи. Что-то было в ее словах и в манере глубого женское или даже материнское, что, впрочем, для Владимира Дмитриевича было одним и тем же. Он почувствовал ,наконец, какой-то душевный интерес, и ему очень не захотелось возвращаться в пустой гостиничный номер. Но и оставаться было совершенно неудобно, то есть именно после ее откровенного правильного понимания сложившейся ситуации.

-Ну,раз так... - как-то натужно шутя, он мялся с ноги на ногу у двери, - я пошел.

-Раз как? - улыбнулись, кажется, в темноте.

-Раз так, - обрадовался новой игре Владимир Дмитриевич, но она больше не повторила и только вышла на темную лестницу, и стала светить ему фонариком в черный ночной колодец. Он постоял у перил и спросил:

-Я позвоню?

-Конечно, - она просто ответила, потом приблизилась и поцеловала его в щеку. - Пора, скоро разведут мосты.

Эх, мосты, экая красота, хоть в сотый раз слышится о них, а как ведь хочется промчаться вместе с Владимиром Дмитриевичем с Васильевского Острова, мимо капитана Беринга, по набережной, через дворцовый, со свежим морским ветерком, с трепетом, с нежным августовским светом петербургской ночи. Эх, читатель, читатель, вы уж, наверное, упрекаете меня за всю мою восторженность, за эти мои "эх", но честное слово, не писал бы, если бы не чувствовал. Не могу я об этом городе писать без трепета, даже если бы это несоответствовало состоянию героя. Но тут совсем другое. Вы думаете, он был разбит и расстроен. Ничуть. Ведь с этим простым целомудренным поцелуем у него возникла новая надежда, по котрой он так истосковался. И даже не столько поцелуем, сколько ее словами "я тебе понравилась, и ты приехал из-за меня", о, в этом было что-то особенно приятное сердцу Владимира Дмитриевича, было здесь что-то, по-настоящему, интеллегентное, как будто она после всего признала в нем серьезного человека, и даже более конкретно, признала его порыв важным чувством. О, конечно, она красивая женщина и привыкла к ухаживаниям (можно только представить, что это были за ухаживания), но не пресытилась и не стала, подобно многим красоткам, кокетничать и отшучиваться. Да, именно глубоко интеллегентно все это было, потому что ему как бы давали аванс, еще не зная его совсем, но считая уже порядочным человеком. Да нет же, речь не идет о серьезности намерений, а о важности, об уважительном отношении к чужому переживанию.

На следующий день в Москве Владимир Дмитриевич затосковал. Все валилось из рук, дела встали. Да, полностью. А я ведь вам наобещал вначале, что представлю, наконец, на суд - человека делового, целеустремленного, испытавшего успех в настоящем деле, живущего даже, быть может, какой-то глубокой иррациональной идеей, а пока выходит сплошной бабник, говоря литературным русским языком. И все это правда, и все это полностью исполнится, а дела все-таки встали, как вкопанные - работать не хотелось, а хотелось побыстрее набрать заветный номер и убедиться еще раз в существовании женщины, которая сказала ему те слова. И он позвонил ей в тот же вечер, и хотя она говорила с ним несколько суховато, не в смысле, что холодно, а как бы просто так - без особых чувств, он позвонил ей и на следующий день, и после, в течении всей недели, и никому больше не звонил, а лишь дождавшись первой возможности, отправился снова в Ленинград. Когда он предупреждал о приезде, она даже удивилась, она и не рассчитывала, по-видимому, на столь быструю новую встречу. И еще что-то сказала, но ее там перебили или отвлекли, а он не понял, что именно, ведь он звонил на работу. Конечно, и это все сухие факты. И август закончился, и это тоже - сухой факт, и наступил сентябрь, что банально, но вот сентябрь, как выяснилось, был совершенно необычный, такой суматошный, такой отъявленно женский и такой важный для всего последующего, что, как выснилось уже позже, об этот сентябрь наш герой и запнулся.

Я вообще имею дурную манеру припасать что-нибудь всегда напоследок. Наверное, это пошло у меня из-далека, от детского желания: вкусненькое напотом. Но и страдаю я от этого неимоверно, потому что даже когда пишу что-либо, то получается у меня не так как надо: сначала, мол, - завязка, потом - кульминация, а потом уже какой-нибудь финал с катарсисом. У меня всегда все перепутывается отчего-то, и вместо одного катарсиса появляются два, а то и больше, да еще где-нибудь под поверхностью что-то бродит, и в результате читатель, избалованный нормальным сюжетом, так и не дождавшись самого главного, обманывается по полдороги, и для финала у него совсем уже никаких сил не остается. Но что делать с собой? Ничего не могу поделать, такой уж я литератор, и все от того, что жутко преклоняюсь перед реализмом действительной жизни, где совершенно все с ног на голову поставлено. А в настоящем случае я даже и придумывать ничего не хочу, потому что, может быть, впервые в жизни абсолютно ничего не придумываю. Вот уж извините за тавтологию. Правда, некоторые могут возразить, мол, зачем тогда вообще все это романом называть и облекать в такую совершенную форму, да и зачем, вообще, такое печатать, если в жизни все так и происходит. Ну, во-первых, я бы сказал, что это не роман, а повесть, просто очень длинная, впрочем, может быть и роман получится, все же зависит от нашего героя, события жизни которго далеко еще не все свершились, и, следовательно, кто же может знать заранее, что выйдет - роман, повесть или поэма? Пока что получается все-таки повесть, хотя и с некоторым поэтическим привкусом. Но ведь я все о прошлом еще пишу. Правда, уже сейчас совсем недалеком.

Помните, где оно настоящее-то время? Настоящее время в осенней московской полночи, у метро, где стоит наш герой в тяжелом раздумье, куда же ему податься, а и в Ленинград он собрался осенью, этой же самой осенью, следовательно, теперешнее прошлое совсем близко от настоящего, и нам всего-то ничего, пару месяцев, осталось.

Ко мне иногда один молодой человек в гости заходит, и мы с ним очень интересные беседы ведем. Он тоже собирался одно время стать писателем, но пока раздумал и занят неким другим делом, да, впрочем, вы и об этом наверняка узнаете, потому что он, этот молодой человек, иногда и к Владимиру Дмитриевичу заходит, так сказать, по старой памяти, и многое важное с ним обсуждает. Быть может, этот молодой человек и есть единственный в жизни нашего героя сокровенный ему человек. Кажется, совсем так и есть, и точно вы еще с ним познакомитесь, а мне он сейчас вспомнился по одной его идее. Пришло ему в голову странное соображение, что автор для своих героев все равно что господь бог для нормальных людей, и предлагает он мне написать такой роман, где бы герои это поняли в какой-то момент, и посмотреть, что из этого может получиться. Мне, конечно, эта идея, в смысле литературы, показалась надуманной, и я ему сразу об этом и сказал, что искусство нельзя конструировать чистым умом и схемами, и, что я считаю все эти экспериментирования литературные смехотворными по сравнению с реальностью, и, что для впечатления жизни всякая такая извращенность конструктивная совершенно излишняя. Но сама-то идея весьма занятна, и я теперь иногда к ней возвращаюсь. Да, так о чем это я, куда это я залез и в какой связи? Да, едем опять в Ленинград. Только прежде, чтобы вы этого молодого человека запомнили, я его как-то обозначу, не именем, по своему опыту знаю - имена сразу выпадают, а по характеру назову его Алешей Карамазовым, хотя он вовсе и не Алеша в прямом смысле, но чем-то мне его напоминает. Ну, а теперь снова в Ленинград, кажется именно так, ибо в ту еще осень именовался он по-советски.

На этот раз все уже сложилось иначе. С Московского проспекта, по Лиговке, через Невский наш герой влетел прямо в сердце второй столицы, на дворцовую площадь и остановился у клешни генерального штаба. Да, они договорились встретиться у Александрийского столпа, и он уже там стоял с тремя ярко красными розами "Мерседес". И она появилась из-под арки, и там, вдалеке, была похожа на то давнее мимолетнее очарование.

Вот скажите на милость, для чего в Летнем Саду обнаженные статуи поставлены? Конечно, гуляя здесь при первом знакомстве и не имея общих пока еще тем, можно занять друг друга всякими шаловливыми замечаниями. Собственно, этим и занимались Владимир Дмитриевич с Надей в летнем саду. Как это ни парадаксально, а наш герой, так любивший Ленинград, здесь очутился впервые. Он оберегал это место от случайных знакомств и часто мечтал войти сюда не просто так, нечаянно, с кем-то, а с любимым единственным человеком. Иногда, бывая по делам, он гулял по набережной, вдоль решетки, часто останавливался и подолгу заглядывал сквозь чугунные прутья в темное зеленеющее пространство, но специально не заходил, не притрагивался, как будто там не место отдыха, а некая святыня. Одно это показывает, что наш герой - человек необычный, и необычность его заключается вот в какой-то варварской религиозности. Вы извините, что я опять отвлекаюсь и влезаю тут со своими собственными характеристиками, хотя читателю гораздо удобнее судить человека по делам, а не по мыслям, и уж, конечно, не по чьему-то постороннему мнению. Но я-то думаю как раз наоборот, что судить по делам вряд ли вообще возможно, потому что дела - суть внешнее, всегда на виду, другое дело - душевные, скрытые мысли. Кстати, Алеша с этим полностью согласен и, более того, сказал, что моя мысль полностью христианству и соответствует. Да уж, умная книга Библия. Так вот и наш герой при всем своем распущенном образе жизни был, конечно, в душе человек глубоко верующий во святость, но, конечно, весьма специфическую и, быть может, весьма надуманную. Ну, придумал он себе святое, непорочное место, Летний Сад называется, и всю жизнь лелеял его и холил, и оберегал от всяческого осквернения для какого-то будущего жертвоприношения. Ведь ни год и ни два, а почти два десятка лет с этим идолом жил и ногой туда - ни-ни. Не знаю, как вы, а я просто преклоняюсь перед таким стоицизмом, я бы, наверное, не утерепел-таки и заглянул хоть разок внутрь. Там народ-то разный гуляет, иногда бывает и матерится и слюной плюет не в урны. Да, пожалуй, даже правильно Владимир Дмитриевич делал, что туда не заглядывал, при его-то преклонении пред сим местом. Ан, как увидел бы он, что кто-то плюет на его мечту, так, может быть, его тут же удар хватил, или бы, например, драка произошла, а скорее всего, рухнуло бы тут-же все его мечтательство во прах, и пойди-найди потом, во что верить и чему поклоняться. Да, более того, теперь, прямо сейчас, как пишу и рассуждаю, я и понял - Владимир Дмитриевич весьма все-таки практический человек и уж намного умнее меня, раз туда на своем месте и не заглядывал.

Вот куда он привел Надю, еще по дороге из Москвы решился и задумал, и осуществил, вопреки даже минутному огорчению, испытанному у Александрийского столпа. Но все-таки рискнул и пожертвовал чуть ли не самым дорогим своим местом. Неужели ж он был так прижат к стенке и никого больше не имел в виду, то есть не мечтал сюда привести. Ах, дорогой мой читатель, об этом потом, потом, вкусненькое - на-потом, а сейчас должно быть нам ясно лишь полное его отчаяние. Он с ней шел, как по-живому. И неостроумно, простовато шутил над каменными изваяниями, и слушал ее не очень глубокие замечания. Впрочем, Надя не особенно его огорчала, она все больше помалкивала, прижимая легкой рукой его локоть. Она ведь тоже здеь была в первый раз, и на вопрос - отчего? - ответила просто: "Зачем? Ведь есть и поближе к дому клумбы и скамейки". И здесь он уже стал проявлять настоящее благородство, не стушевался, не скуксился, не стал горевать над руинами храма, а постарался войти в новое положение, намеренно дыша и чувствуя, как бы с ее точки зрения. Здесь уж проявилась его неуемная, почти звериная, жажда действительной жизни. Правда, и она ему помагала своей все-таки неординарной красотой ( на них, на нее постоянно оглядывались) и скрытой еще в глубине одежд тайной ее тела. Увы, тело было совершенно важнейшим моментом, интерес к которому у Владимира Дмитриевича совершенно не пропал даже после многолетнего испытания клейкими листочками. И так, он начинал воскресать, влезая в неизведанную шкуру новой жизни.

Потом, к вечеру, у Невы, на ступеньках, он обнял ее и прижал к себе, прикасаясь губами где-то за ушком. Она не отодвинулась и он понял, что потом они поедут к ней и будут совсем вместе, и даже разволновался. Нет, не от предстоящей их близости, а от того, что за этим последует. Не дай Бог, все его сложившееся чувство после, к утру, улетучится, и, как всегда до этого было, останется только ленное спокойствие и полное душевное уныние. Правда, раньше такой красивой женщины у него никогда не было, и он рассчитывал на нечто новое по этой причине. А она ему что-то рассказывала из своей жизни и еще сказала, что давно так не гуляла, да и вообще, может быть, так не гуляла никогда, потому что не с кем, да и времени совсем не остается, и единственное ее развлечение - это занятие шейпингом, и тут она упомянула своего учителя, каким-то особенным тоном, и у Владимира Дмитриевича промелькнула минутная тень на лице, но после пропала, потому что потом, ночью, она, как это обычно случается, все нужное и так расскажет, а пока они стояли, глядя на луч пурпурного заката, и было тепло, было начало сентября, и было хорошо.

Потом вдруг захотелось пить, и они подъехали к кооперативному киоску у Зимнего, и она стала говорить, что здесь страшно дорого, и принялась отказываться, но другие все места были, ясное дело, закрыты, и он, за существенную часть ее месячной зарплаты, купил кока-колы, впрочем совершенно холодной, и она, все причитая о зря расстраченных деньгах, уже на стрелке Васильевского острова с удовольствием отпивала из одной с ним банки, и они стояли, прижавшись друг к дружке, уже без стеснения. И здесь, налетел жуткий, впервые увиденный Владимиром Дмитриевичем в Ленинграде, ураган, и они едва успели спрятаться в машине и даже поехали к ней домой, но пришлось остановиться, потому что все потемнело, и с деревьев полетели толстые крючковатые ветви, с неопавшей еще, золотистой листвой. А потом хлынул дождь с градом, и все окна в машине запотели, и они впервые долго поцеловались. И в этой темноте, в этом страшном Петербургском вихре, под грохот огромных гороховых градин, ему, вдруг, показалось, что действительно случилось то, о чем он так мечтал, и он, наконец, совершенно влюблен, и она, наконец, - та самая женщина, о которой он так долго мечтал. И черт с ним, с этим Летним Садом, когда такая буря, такой красивый разрушительный ветер, и эти капли, брызги, дома со звоном бьющихся стекол, эти тоненькие руки, и плечи, и губы, мягкие, полные, с удивительным вкусом женщины.

Схлынул первый натиск и буря превратилась в обычный ленинградский затяжной дождь. Они подъехали к ее дому, и он спросил, не снять ли ему дворники на ночь?

Здесь не во-время опять я влезаю со своими рассуждениями. Ведь нужно написать о России, о текущем моменте, о наших всех больших переменах, и лучшего повода, чем эти самые дворники, найти абсолютно невозможно. Может кто и не заметил, а я так просто на своей автомобольной коже прочувствовал, что наступила новая эпоха, и обратного пути уж никак нет, и иного, право, уже не дано. Ведь прошлой зимой девяносто четвертого случилось великое, эпохальное для России, а в силу ее значения, и для судеб остального мира, событие: у нас перестали воровать дворники с машин. Я это заметил однажды, выйдя из дому по утру, - на всех машинах в нашем безумном дворе стояли дворники, да и мой старый жигуленок, цвета выцветшего осеннего неба, тоже был в дворниках. Свершилось, тотчас отметил я, измотанный, как и все автовладельцы, каждодневной унизительной операцией снимания, извазюканных за день, резиновых щеточек. Вот и мы теперь - Европа, - подумал я тогда, радостно оглядываясь по сторонам и желая тут же поделиться с кем-нибудь приятным открытием. Ах, какое великое событие произошло, уж непременно об этом протрубят все наши свободные и независимые, думал я, разворачивая утреннюю прессу, но с огорчением обнаружил, что этого абсолютно никто не заметил. Все то же брюзжание о наших неурядицах, а о главном положительнейшем факте года - просто молчок. Да куда ж они там все смотрят, негодовала моя душа, куда они там ездят в творческие командировки, в горячие точки, что они там у микрофонов топчутся? С тех пор я сильно разочаровался в нашей прессе, и, честно скажу, более никаких газет вообще не выписываю.

Да, так вот, Владимир Дмитриевич спросил насчет дворников, конечно, с некоторой тайной целью, принуждая ее как бы к некоторой ответственности за последующие действия, но это - для нее, а для нас эти дворники, на самом деле, говорят, что события, о которых я пишу, хоть и недавние, но все ж таки еще до девяносто четвертого года. Она как-то пожала плечами и, кажется, чуть смутилась, и герой наш это заметил и вдруг решил все взять в свои руки, как подобает мужчине, и уверенным быстрым приемом в миг совершил этот странный, теперь уже, почти доисторический, обряд.

И они сидели и пили чай, и Владимир Дмитриевич не заботился о часах, а она, напротив, около двух сказала, что мосты уже разведены, и непонятно, как они теперь будут спать. Вначале ему показалось, что это какая-то игра или, хуже того, - кокетство, но вскоре, к счастью или к несчастью, он убедился в обратном.

-Понимаешь, я тебе не смогла сказать по телефону вчера, там вокруг был народ... - она заколебалась, подбирая слова, - в общем, мне сейчас никак нельзя.

Владимир Дмитриевич сделал такое лицо, как будто ничего страшного не произошло, потом опомнился и смутился, что слишком окаменел, и начал как бы добродушно улыбаться, и пробормотал, сраженный ее прямотой, что-то вроде, мол, как-нибудь по-нарошке, а она довольно уверенным голосом продолжала:

-Можно постелить вот здесь, - она ткнула в пространство между бельевым шкафом, перегородившим комнату на две половины. Гость скорчил гримассу.

- Ну, честное слово, ты не сможешь спать со мной в одной постели, будешь ворочаться и совсем не выспишься, а тебе ведь завтра ехать обратно.

-Я не собираюсь завтра возвращаться, - угрожающе изрек Владмимир Дмитриевич. - Мы поедем с тобой в Царское Село.

-Все равно, ты устанешь.

- Ну смотри,- кажется, еще сказал она и, убрав со стола, пошла за шкаф раздеваться, и через некоторое время позвала.

Она не выключила торшер, чтобы он мог добраться до постели, а, может быть, еще и потому, что перед ней на окне стояли розы, и она даже потом вслух сказала, что ей давно никто цветов не дарил, а таких роскошных роз, наверное, - вообще никогда. А потом она уснула, а Владимир Дмитриевич обнял ее, и она проснулась, погрозила ему пальчиком и снова уснула, а он так и продолжал до утра ворочаться и, естественно, не выспался.

Так прошло еще два дня. Днем они гуляли в любимых им местах, а ночью он ворочался, а на третий день, когда дальше откладывать стало невозможно, он уехал. Да, она оказалась женщиной не его круга, ну и что, рассуждал Владимир Дмитриевич про себя, но она умна от природы, это ясно, и он ей понравился, может быть, более всего именно тем, что он не из ее круга, и для нее их времяпрепровождение было совершенно внове, и главное, ему было с ней почему-то очень легко. Он уже и не боялся ее красоты, потомучто сама она вела себя просто и по-дружески. Может быть, тут сыграло роль ее временное неопределенное положение из-за размолвки с мужем, так и непонятно чем кончившейся, и она тоже отдыхала с ним от семейных передряг. Обычная судьба - красивые женщины ее поколения выскакивали замуж рано, а потом мыкались по углам, в нашу неустроеную застойную эпоху. Сейчас совсем другое дело, теперь красивая женщина совершенно точно знает сколько она стоит, и замуж естественно не спешит, а больше мечтает о призах и конкурсах, или о загранице. Впрочем, это я так, наверное, слишком обобщаю, вслед за нашими средствами, но все ж таки определенная тенденция, конечно, наблюдается.

Да он ей интересен. О, конечно до любви, которой несомненно желал добиться Владимир Дмитриевич, дело не дошло. Пока что были интерес и доброе отношение, да и она не в том возрасте, чтобы вот так вот, с бухты-барахты, уж наверняка многое повидала и на многом обожглась, и разбудить такое сердце ох как непросто, если вообще возможно.

Наш герой опять вернулся к работе, но как и в прошлый раз без особых результатов. Вы, наверное, скажете, что я опять отлыниваю от изображения важных, полезных дел, свершаемых нашим героем на общественной ниве, а обещал ведь в начале показать человека с особыми достижениями, а получается все не из той оперы. Но, во-первых, как тут приступишь, хорошо когда избранный герой, например, тот же литератор. Ведь литература дело всем совершенно ясное и понятное, можно за одно и любые примеры привести в виде отдельных мастреских глав, а хоть и виде приложения стихотворного, ну а в моем случае, в нашем, то бишь, что же мне тут список трудов представить, да еще рецензии и отзывы приложить из иностранных журналов? Конечно, скажете вы, сам виноват, нечего было обещать, да и нечего было описывать такого человека. Но что же я поделаю, если он действительно существует, и мало того, кажется единственно интересным мне, как тип. Да, согласен, прошла романтическая эпоха засекреченных физиков, мечтателей-ракетчиков или кудесников ветвистой пшеницы. Прошла-то она прошла, а люди остались, и все в основном умнейшие, ведь понятно, что умный человек в нашу застойную эпоху мог приложение найти лишь на ниве каких нибудь естественных наук, но не гуманитарных, где не только образования искренннего получить нельзя было, так еще потом всю жизнь врать откровенно приходилось. Может быть сейчас или лет через десять и появятся такие философы-професионалы, а пока совсем другие понимающие люди. Кроме того, приглядитесь-ка повнимательнее, кто у нас о жизни судил? Солженицин - физик, Маканин - математик, Сахаров - опять физик, а остальные уж, по-крайней мере, химики. Нет господа дорогие товарищи, здесь - не случайность. А я ведь, именно, хотел изобразить человека понимающего, а иначе, извиняюсь, скучно мне совсем. А наш герой, исключительный, в своем роде, философ и как видно уже из предыдущего, совершенно неоторванный от жизни человек. И к науке мы еще, быть может, вернемся, тем более, что есть у него один занятный труд, ну не "Великий Инквизитор", разумеется, но что-то, по значению, весьма недалекое. Извините за каламбур, а исправлять все равно не буду.

Короче, вместо важных дел, а делал он всегда их одною своею головою, Владимр Дмитриевич думал соврешенно о другом. Все крутилось вокруг той самой фразы насчет злополучной ее неспособности. И неужели она ему, фактически незнакомому человеку, собиралась по телефону как-то сказать что близость их невозможна? Эта мысль, по-началу, даже оскорбляла его самолюбие, но потом он понял, что здесь скорее не попытка упростить его чувства, а скорее самоуничижение, в том смысле - что ж с меня возьмешь? И ради чего мотаться немолодому серьезному человеку почти за тысячу килосметров? Впрочем, окончательного понимания он так и не достиг, а все его бросало из одной крайности в другую, и все тянуло поскорее туда, обратно к ней. Но удобный момент никак не подворачивался, у нее там приболела дочка, и она уехала к матери, и, наконец, в середине сентыбря выдалось окно, и он собрался в Ленинград. Был тут еще один момент, еще одна причина для спешки, незаметная, не на поверхности, а очень, очень тайная, быть может и для самого Владимира Дмитриевича, во всяком случае, он себе в этом не признавался. А был еще сентябрь.

На этот раз он возвращался домой совершенным победителем. Его серебристый авто летел как лайнер через все эти наши Вышние Волочки, Торжки, Валдаи. Ах, и дорога, вызубренная наизусть, не казалась уж такой надоевшей. А знал он ее в совершенстве, вплоть до того, где в кустах могут засесть стражи порядка и где и сколько нужно штрафу заплатить, а где и бензином можно разжиться подешевле. Мелькали Акуловки, Кузнецовки и странного названия Яжелбицы. Эх, был бы тут какой наш певец природы тургеневского размаху, уж он бы описал все, как полагается, но вот, жаль, не дожил до автомобильного движения. Я же, честное слово, не мастер этого дела, и хотя и сам неплохо здесь ориентируюсь, и сам неоднократно восхищалася красотами, (чего, например, стоят былинные дали у Валдая, когда заберешься на самый высокий перевал, и раскроется книга старинная, с витязями, царевнами и лешими), да слишком я книжный человек, и ценю больше всего саму идею, а идея-то как раз в стороне остается поближе к Старой Русе. Короче, короче и некуда. Вернулся он в Москву совершененным победителем, в приподнятом настроении, с новыми жизенными горизонтами, с бесконечно острым желанием работать.

А чего, спрашивается, он обрадовался? Ведь с той стороны еще только первые подвижки начались, да и хоть бы потеряла она из-за него голову - неужели же впервой? Что нового, неизведанного? Он и раньше выходил всегда победителем, и промашек то у него особых не было. Ну, во-первых, - почти, а во-вторых, вся эта прежняя кутерьма ни к чему никогда и не приводила. Нет, конечно, там не было обыкновенного свинстава, наоборот, было даже весьма романтически, и кончалось не просто какой-нибудь душераздирающей сценой, а мирно, полюбовно. Да если честно говорить, вообще ничего и не кончалось, а так и тянулось годами, и от этого все копилось-накапливалось, да так, что к сорока годам он оброс целой гирляндой старых, необорванных связей. Отчего так происходило? Он и сам часто задавал себе этот вопрос. От неумения поставить точку, от жалости или, быть может, от обычного практического удобства, мол одна если занята, то всегда найдется другая, третья, и не надо времени бестолку терять, и овцы получались целы, и волки, как-бы, сыты. А, быть может, все потому только не кончалось, что никогда и не начиналось? Не было ничего настоящего - так и нечего и прерывать?

А вот я сказал мимоходом, что не было свинства, а теперь жалею. Было. Конечно, не часто, но было, особенно в последнее время, и именно от этого свинства он хотел сбежать куда подальше и, кажется наконец, удачно, так что и я сам бы за него порадовался, если бы не знал продолжения. Ну а он-то в сентябре, еще, конечно, был не в курсе и радовался совершенно искренне, как, впрочем, всякий малоинформированный человек.



Lipunov V.M.
Tue Feb 25 17:07:55 MSK 1997